Бомж
1980 год. Я возвращаюсь из отпуска в часть.
Ночной поезд «Москва-Архангельск» еле ползет. Снег валит уже вторые сутки.
В плацкарте не продохнуть. Пахнет потом и кислой капустой, кто-то уронил банку в проходе. И не убрал.
Приближается моя станция. Все спят. Попытался разбудить проводницу. Она, проклиная все на свете, встала и пошла впереди меня к тамбуру.
Поезд притормозил. Он здесь не останавливался, только притормаживал.
Она открыла дверь. Ей было плевать на меня.
– Прыгай быстрее, – сказала и зевнула.
Я прыгнул. Попал в сугроб. Встал. Отряхнулся. Меня должна была ждать машина. Но никто не ждал. Я не знал тогда, что она застряла в снегу в 20-ти километрах отсюда.
Ну, думаю, отсижусь на станции. Оглядываюсь. Здания не вижу, но вдруг понимаю, что сугроб передо мной и есть станция. Светится изнутри какой-то огонек. Значит, жизнь есть.
С трудом открываю дверь, захожу. В центре буржуйка топится.
Рядом на лавке бомж лежит.
Спит себе, или просто лежит, укутанный каким-то тряпьем, в огромных черных валенках с калошами. Не шевелится. Бомжи обычное явление здесь, поэтому я не удивляюсь.
Сажусь на скамейку рядом. Главная мысль – не заснуть. Холодно.

Тут начинает бомж этот шевелиться, встает, достает бутылку из-под портвейна и не торопясь идет к кипятильному агрегату.
Набирает он воды и так долго-долго и задумчиво взбалтывает ее… Потом разглядывает бутылку на свет. И пьет. Снова наливает. Снова взбалтывает. Снова пьет. И так несколько раз. Этот прием мне знаком. Бомжи рассказывали, что дело не в том, остался портвейн или нет, дело в ностальгии.
Ну, закрыл я глаза, сделал вид, что засыпаю. Не хотел никаких бесед. Обычно они были примитивными и сводились к требованию денег или выпивки.
Метель за окном не перестает.
Я сижу с закрытыми глазами, передо мной проплывают мама, папа, холодец, рыба, «наполеон», мой незабываемый отпуск… Греет мысль, что у меня в чемодане подарки для ребят, и они это знают и ждут.
Мысли прерывает приятный баритон.
Думаю, снится. Открываю глаза. Нет, бомж бормочет. Сидит, разглядывает на просвет бутылку и бормочет.

И что?!.. Ушам своим не верю!.. Велимир Хлебников!..
«Мне мало надо!
Краюшку хлеба
И каплю молока.
Да это небо,
Да эти облака!»
…Откуда?! Этот бомж знает Хлебникова… Его не учат ни в школе, ни в институте. Я раскопал его пять лет назад, только чтобы блеснуть перед своей первой любовью, которая бредила символизмом.
Слушаю дальше.
Он читает в пустоту, баритоном своим, читает естественно, красиво-красиво. Без выражения, но с каким выражением! Читает моего любимого Пастернака.
Мело, мело по всей земле
Во все пределы…
Свеча горела на столе,
Свеча горела.»

Даже сейчас, когда записываю, слышу его голос… Баталов! Яковлев! Нет-нет, и им далеко до него!

Метель лепила на стекле
Кружки и стрелы.
Свеча горела на столе,
Свеча горела.

Беззубый, грязный, с отмороженными красными руками, взбалтывает свою бутылку бомж, задумчиво смотрит в огонь буржуйки и неотразимо читает лучшие на свете стихи…
На затерянной станции, заваленной снегом… ночью…
Нонсенс.
И вот он уже замечает меня. Спокойно поворачивает ко мне голову. У меня даже такое ощущение, что он удивляется (бровь изгибается), что здесь кто-то есть кроме него.
И объявляет мне – Бродский.
Я не знал тогда этого стихотворения, вообще не знал Бродского, но запомнил слова «погост», «Васильевский остров», а самое главное – впечатление, которое осталось у меня. Поразило меня это стихотворение. Я его потом нашел и выучил.

Ни страны, ни погоста
не хочу выбирать.
На Васильевский остров
я приду умирать.
Твой фасад темно-синий
я впотьмах не найду.
между выцветших линий на асфальт упаду…

Я не выдержал и спросил его, – извините, откуда? Он сказал мне – оттуда. Оказалось, он из Ленинградского университета, оказалось, с филфака, оказалось, жил счастливой жизнью маменькиного сыночка из благополучной семьи. Законченная музыкальная школа, два языка, блестящее будущее, которое было ему гарантировано.
И пустота, которая сшибла его на лету в возрасте 33-х лет.
И он исчез из жизни всех. И родителей, и жены, и сына…

Долго блуждал по России, его ловили, возвращали, сажали, а он все уходил.
Так и попал на эту заброшенную Богом станцию, со всеми своими знаниями.
Я думал, попросит чего-то, как все его «братья». А он ничего не попросил.
Рассказал свою историю и лег.

Было в этом редкое благородство. Им он меня и подкупил. И своей беспутной жизнью тоже. И я не выдержал.
Достал заветную бутылку коньяка, которую мечтал распить с ребятами.
И отдал ему.
Он взял ее, не вцепился, а взял спокойно, даже спасибо не сказал, и удалился в дальний угол. Выпить не предложил.
Я видел, как он опрокидывает бутылку в себя короткими глотками. Смакует, сразу не глотает.
Коньяк был пятизвездочный, хороший. Я даже в какой-то момент пожалел, что отдал ему.
Он сидел в углу и уходил в себя.
А я в себя.

И думал, – точно помню свои мысли тогда. Я думал, для чего была дана жизнь этому человеку без имени?.. Он так мне и сказал, – нет у меня имен.